М. А. Новикова,
д.ф.н., проф.
(Таврический национальный
университет им. В.И.Вернадского,
Симферополь)
Фауст и Крым
(об одном крымском стихотворении И. Бродского)
Аннотация: В статье по-новому исследуется феномен «провинциального» И.
Бродского конца 1960-гг. в крымском региональном контексте. Используются методы
концепт-анализа, контекст-анализа, культур-анализа и реального комментирования.
Интерпретируется также фаустианский мотив.
Ключевые слова: И. Бродский, Крым, Ялта, конец 1960-х, региональный контекст,
фаустианский мотив.
Анотація: В
розвідці досліджено феномен «провінційного» Й. Бродського кінця 1960-х у
кримському контексті. Застосовано методи концепт-аналізу, контекст-аналізу,
культур-аналізу та коментування реалій. Інтерпретовано також фаустівський
мотив.
Ключові слова: Й.
Бродський, Крим, Ялта, кінець 1960-х, регіональний контекст, фаустівський
мотив.
Resume.
The paper casts an innovative look upon a phenomenon of “the provincial J. Brodsky” (the late
1960-ties, Crimean regional context). Conceptual, contextual and cultural
analytical strategies have been supported by realia comments. A Faustian motive
has been explicated.
Key words:
J. Brodsky, the Crimea,
Прелиминарии. Непосредственным импульсом для моего сообщения послужила
републикация стихотворения И. Бродского «Зимний вечер в Ялте» (1969) [1],
сопровождавшаяся коротким лирико-краеведческим комментарием проф. В. П.
Казарина. В комментарии акцентировались крымские реалии этого текста: «ветреная
неустойчивость январского Крыма» и тот далекий уже январь 1969 года, когда
Бродский «скрывался от властей» в Гурзуфе, на даче И. Медведевой-Томашевской
[2].
Более отдаленным, зато
неотступным импульсом были для меня строки самого И. Бродского (далее ИБ), –
наиболее, пожалуй, цитируемые: «Если выпало в Империи родиться, // лучше жить в
глухой провинции у моря» [3]. Строки эти многие годы повергают в недоумение не
только меня, но и любого крымчанина. Как же так? Поэту ли было не знать, какие
люди посещали Крым – и чем стала для них «глухая провинция у моря»? Приезжал
Пушкин, всего на несколько недель, – и пережил здесь подлинную духовную и
творческую инициацию, написал первую свою европейски знаменитую поэму о встрече
двух миров: Запада и Востока, Ислама и Христианства, – миров неравнозначных, но
равнозначимых. Приезжал Гоголь, лечиться, – и потом помянул наш степной Сиваш,
и где? В «Страшной мести», одном из самых метафизических своих творений.
Приезжал Чехов, тоже лечиться, – и создал на крымском материале новую притчу о
блудном сыне и о кающейся грешнице, «Даму с собачкой», и новую вариацию
фаустианского сюжета, своего «Черного монаха». Приезжал Куприн, порыбачить, – и
написал собственную вариацию гомеровского мифа о лестригонах, да вдобавок
вмонтировал в нее византийскую легенду о Господней Рыбе, уводящую к
евангельским событиям Страстной недели. Приезжал Булгаков, по журналистским
делам, – и вписал Крым в свой апокалипсис, пьесу «Бег». И так далее, – не
слишком ли велик список этих случайностей? И не проглядывает ли в них некая
закономерность?..
Попытаться хотя бы
отчасти ответить на этот вопрос, исследовав «Зимний вечер в Ялте» (далее ЗВ), –
такова была наша изначальная задача. Учитывалось при этом, что задачи такого
рода могут быть интересны не только для литературоведения, но и для широкой
регионалистики [4].
Анализ, однако, принес не
столько ответы, сколько новые вопросы. В тексте ИБ обнаружилось изрядное
количество «неувязок»: хронологических, топографических, персонажных. Это заставляло
думать, что «неувязки» ИБ преднамеренны, что его «бессюжетный»
пейзажно-лирический этюд на самом деле сюжетен и что «провинциальный»
(региональный) крымский контекст (не без участия историко-литературного
контекста А. Ахматовой, Б. Пастернака, М. Булгакова и др.) вывел этот сюжет на
уровень, предельное – если не запредельно, – глобальный.
Проверялась эта новая гипотеза
с помощью концепт-анализа, контекст-анализа, кросс-культур-анализа и
комментирования реалий. Детали биографического контекста раннего ИБ (до 1972
года) восстанавливались прежде всего по мемуарам ленинградского наставника и
соратника ИБ, проф. Е. Г. Эткинда [5], а также по личным воспоминаниям автора и
его переписке, частично уже опубликованным [6, 7], а частично подготовленным к
печати. С этого биографического контекста и следует, по-видимому, начать.
Биографический контекст. Изложим его вкратце. Итак, к январю 1969-го за
плечами у ИБ уже были: 1) питерское детство на Васильевском острове; 2) 7
классов школы, оставшиеся его единственным «сертифицированным» образованием; 3)
болезнь; 4) раннее стихотворчество; 5) вхождение в орбиту блестящих питерских
гуманитариев (А. Ахматова, Т. Гнедич, В. Жирмунский, Е. Эткинд, и др.); 6)
переводы с польского (прежде всего из К.И. Галчинского), с английского (прежде
всего из Дж. Донна) и с испанского (поэты Кубы); 7) опасное, хотя и не
умышленное приближение к диссидентам; статус андеграундного поэта, «широко
известного в узких кругах»; 8) отсутствие штатной работы; 9) отсутствие
публикаций в легальной советской печати; 10) зато 5-томник произведений ИБ,
подготовленный для «Тамиздата» проф. Е. Эткиндом (1962); 11) разгромный
фельетон [8], инспирировавший судебный процесс (1963) и осуждение ИБ на
принудительные работы, с высылкой из города за «тунеядство»; 12) шумный
резонанс в зарубежной прессе и правозащитных организациях; 13) досрочное
возвращение ИБ, снятие судимости; 14) тем не менее, сгущающаяся вокруг него
аура «политически неблагонадежного» и «идеологически чуждого элемента», что и
приведет ИБ вскоре к эмиграции. Стоит отметить: вербально, на поверхность
текста ЗВ ни одна из перечисленных политико-биографических реалий не попадет.
Что же в этот текст попало?
Композиционный контекст. Ключевые концепты, как известно, в любом тексте
занимают т.н. сильные текстовые позиции – инициальную и финальную. Каковы эти
концепты в ЗВ?
1. Начало. Заголовок сразу же указывает на время действия: сезонное
(зима) и суточное (вечер). Оба они, заметим, в высшей степени символичны.
Нестандартно также их сочетание с местом действия. Традиционно – как «курортная
столица» Крыма воспринималась Ялта летняя. Здесь перед нами Ялта, но не летняя,
а зимняя и потому растерявшая свои «столичные» признаки, зато усилившая
признаки «провинциальные». (См. дальше: «пустуют ресторации»; на рейде стоят не
нарядные теплоходы или прогулочные катера, а «ихтиозавры грязные» – буксиры и
плавучие стройкраны).
2. Финал. В конце последней строфы опять вводится маркер времени.
Теперь это предельно конкретное, но и предельно универсальное «мгновенье». Помещено
оно, однако, не в пейзажный, а в сентенциозный, притом аллюзивный контекст. Это
парафраза из «Фауста» Й. В. Гете, формула из договора Фауста с Мефистофелем: «Остановись,
мгновенье!». Произнеся ее, Фауст должен отдать Мефистофолю свою душу. В тексте
ИБ: «Остановись, мгновенье! Ты не столь // прекрасно, сколько ты неповторимо».
3. Датировка. Резким контрастом к импозантно-зловещему, иронически-двусмысленному
финалу выступает авторская датировка текста: «Январь 1969». Она бесстрастна,
безлична и однозначна – так, во всяком случае, кажется при первом чтении.
Итого: на всех ключевых
позициях стоят концепты либо времени, либо места. О том, откуда в столь
неподходящих, непатетичных условиях мог всплыть фаустианский мотив, речь пойдет
дальше.
Хронотопный контекст. Уточнить хронотоп ЗВ легче, если представить себе, что ИБ
не пишет стихи, а снимает кино. Проследим за движением авторской «камеры».
Заголовок. Общий план (зимняя Ялта, вечер). I строфа. Крупный план: «камера» выхватывает
чье-то лицо, потом руку с сигаретой, потом кольцо на безымянном пальце. О
персонаже поговорим позднее, но где все это появляется, нам не объясняют. II строфа. Предшествующая «картинка» исчезает.
Взамен спокойно-описательная фраза («Январь в Крыму») подхватывает интонацию и тему
заголовка, как будто в предыдущей строфе никто ни с кем и не встречался. Далее –
сентенция: «На черноморский брег // зима приходит словно для забавы <…>».
Сентенцию на камеру, естественно, не снимешь. «Снят» последующий пейзаж – то
крупным, то общим планом: «Не в состояньи удержаться снег // на лезвиях и
остриях агавы», – но: «Пустуют ресторации». И снова крупный план: «<…>
прелых лавров слышен аромат», – но: «Дымят // ихтиозавры грязные на рейде
<…>».
Отметим и первые
«неувязки». «Агавы», звучный иностранный фитоним, здесь неуместны. По-русски
это «столетник»: растение с «остриями», но без «лезвий», к тому же, домашнее,
под снегом не растущее. Забегая вперед, скажем: в III строфе так же неуместно в ялтинском
зимнем кафе (или «ресторации»?) другое растение – «желтофиоль». По-русски это
желтые левкои; они, наоборот, не растут в помещениях и не цветут в Ялте зимой [9].
Зато «желтофиоль» вводит многозначительную цветовую символику. На фоне черного
окна и белых снежинок за ним (имплицитных, но бесспорных, причем «квадрат окна»
мог придти и от К. Малевича, и от М. Булгакова) желтый и фиолетовый цвета горят
тревожно и символично. Фиолетовый отсылает к А. Блоку и ко всему Серебряному
веку (любимым цветом которого он был); желтый – к букету цветов в руках у
булгаковской Маргариты при первой встрече с Мастером. Так же символичны
благородные «лавры» (отсылка к «Бахчисарайскому фонтану»), которые в ЗВ,
наоборот, отдают грязью и мертвечиной (у них «прелый аромат»).
Еще одна хронотопная
«неувязка» – стилистическая: «ресторации», для 1960-х безнадежный анахронизм
(как и «буфетчик» в III строфе). Своей демонстративной несовместимостью с «реальным»
хронотопом ЗВ (да и самим своим стилем) они также отсылают к московским
эпизодам «Мастера и Маргариты».
III строфа. Вся в
целом, она и проясняет координаты времени и места, и запутывает их. В отличие
от II строфы,
пейзажной, здесь перед нами предстает интерьер того самого ялтинского кафе (или
ресторана?): «Итак: улыбка, сумерки, графин. // Вдали буфетчик, стискивая руки,
// дает круги, как молодой дельфин // вокруг хамсой заполненной фелюги».
«Буфетчик» будет откомментирован особо, но и с «графином» и «фелюгой» ситуация
не легче.
Дата написания ЗВ, –
напомним, – 1969 год. В советских ресторанах тех лет «буфетов» не было. Были впервые
появившиеся стойки и бары, но не в ресторанах, а в дорогих, т.н. «вечерних»
кафе. Однако в ЗВ собеседники пьют, наливая некое спиртное из графина. В
графины спирного в барах и кафе не разливали. В барах его можно было пить за стойкой, из бокалов
или рюмок; в кафе – за столиком, но поданное в бутылках. В графинах его могли
подавать только в ресторанах. И кружить в надежде на дополнительный заказ мог
только официант, но не бармен («буфетчик» ИБ): тот своего места у стойки не
покидал.
Теперь обратимся к
«фелюге». Это узкое, легкое, 2-3-мачтовое парусное судно: предназначалось оно в
Средние века специально для погонь за пиратами. Поэтому парус у фелюг был
особый («латинский»): остроконечный, треугольный, круто уходящий назад, что
позволяло развивать большую скорость. Античность фелюг не знала, словарь
Любкера [10], по крайней мере, их не упоминает. Само слово по происхождению
арабское; в Крым пришло транзитом через итальянский («фелукка») и турецкий
(«фелюга»). В позднейшие века, особенно на Черном море, фелюги служили уже
чем-то вроде морских такси: быстро перевозили товары и людей (часто нелегально)
из Крыма и Приазовья в Турцию и обратно. Из крымского словаря и обихода они
исчезли не позже, чем в 1930-е годы.
Следовательно, по этому
хронотопному показателю встреча Поэта и его анонимного Собеседника происходит
то ли за полвека, то ли за тысячу с лишним лет до написания ЗВ. Все это вынуждает
присмотреться: кто же, собственно говоря, встретился в дорогом вечернем кафе?
Ориентировочно – на набережной Ялты (вид на порт; декоративное оформление
газонов)? В кафе, абсолютно пустом, но ярко освещенном лампами в «двести ватт»?
Где столик у окна предусмотрительно накрыт на двоих, а бармен исполняет не
свойственные ему функции официанта? Где цветут «несоветские» цветы и говорят на
«несоветском» языке?
Персонажный контекст. Поэт (он же «я» текста) появляется в этом тексте довольно
поздно – лишь к середине I строфы. Зато с первых же строк является собеседник Поэта, безымянный
Некто: «Сухое левантийское лицо, // упрятанное оспинками в бачки <…>».
Сразу же начинаются и «неувязки» с ним.
Суммируем все, что мы
знаем из текста ЗВ об этом загадочном Собеседнике. Начнем с «левантийского лица».
Левантом (букв. «местом, откуда восходит солнце») древние римляне именовали
восточное Средиземноморье: от Греции и Египта вплоть до Ливана, Сирии и
Палестины. Метонимически – «левантийцами» называли евреев Римской Иудеи и
других прибрежных средиземноморских городов. В таком случае Собеседник прибыл
на встречу откуда-то из времен от I века до н. э. до V века н. э. Поэта он поджидает,
заранее заказавши столик у окна (место, самое престижное). Ждет он,
по-видимому, достаточно долго: сигарету в пачке ему приходится «искать», стало
быть, пачка почти вся уже раскурена. На безымянном пальце он носит старинное
(«тусклое») кольцо – вероятнее всего, с бриллиантом, поскольку блеск его кольца
слепит. На лице у него оспины и «бачки» (маленькие бакенбарды). Оспины для
1960-х невозможны: припивку от оспы делали всем поголовно еще в раннем детстве.
Бакенбарды – прическа, которую крымчане конца 1950-х и все 1960-е могли увидеть
лишь в музеях да на съемках фантастико-приключенческих фильмов, типа «Алых
парусов», «Человека-амфибии» и им подобных. (Из попсового «Человека-амфибии»,
от имени главного героя, Ихтиандра, мог, кстати, придти образ судов-«ихтиозавров».)
Перед Обладателем Кольца лебезит официант (бармен?), плохо скрывая волнение
(«стискивая руки»), – если, конечно, он и впрямь официант или бармен, а не
пришедший из нэпманско-дореволюционных времен (ср. буфетчика из «Мастера и
Маргариты»), столь же анахроничный и столь же загадочный спутник этого Некоего.
На таком фоне самое
трудно поддающееся объяснению – не анахронность и не атопичность Анонима, а его
обращение с Поэтом. С ним он неслыханно, подчеркнуто этикетен. Ослепив его
своим кольцом, пыхнувши в него дымом, он тут же «глотает дым» и «произносит <…>
«виноват». По нормам речевого узуса 1960-х, так извинения не просили. Люди
интеллигентные говорили «извините»; люди менее интеллигентные – «я извиняюсь».
«Виноват» – стандартная речевая формула только для тогдашних «силовых
структур», в разговоре подчиненного с начальником.
Вторая реплика
Собеседника странна не меньше: «Налить ли вам эту мерзость?». Так люди 1960-х
не говорили тоже. В более мягком варианте, вместо «мерзости», говорили «гадость»,
«дрянь»; в более жестком – «пойло», «дерьмо». (Вульгаризмы и жаргон
только-только вошли тогда в моду среди интеллигенции – ср. трудности с
переводом повести Дж. Сэлинджера «Над пропастью во ржи» (1960), насыщенной
крепкими и жаргонными словечками). «Мерзость» воспринималась уже как слово
устаревшее, книжно-литературное; более конкретно – как отсылка на горьковские
«свинцовые мерзости жизни». Помимо этого, непонятный, но бесспорно высокий
статус и места действия, и Собеседника, его спецзаказ никак не согласуются с
плохим качеством напитка. Кроме предположения об иронии, не исключена еще одна
аллюзия: намек на вино под вымышленным именем «Цекуба». Им угощал булкаковский
Пилат начальника своей секретной службы Афрания; им же Азазелло отравил Мастера
и Маргариту в подвальчике на Арбате. (О гибридной семантике «Цекубы», объединившей
советский «ЦК», средневековых иудейских ночных демонов, инкубов и суккуб, античную
виночерпицу богов Гебу и богиню ночи, луны и колдовства Гекату, –см. [11]).
Характеристика
Собеседника оказывается коллажной, во-первых, реалистически немыслимой,
во-вторых. Получается либо смесь гетевского Мефистофеля, ахматовского «Владыки
мрака» на новогоднем балу в «Поэме без героя», булгаковских Шполянского
(секретного сотрудника из «Белой гвардии») и целой вереницы инфернальных
персонажей из «Мастера и Маргариты», либо собирательный образ масс-культовских «майоров» и «злодеев» из
тогдашних кинодетективов или киноинценировок с «революционными», «нэпманскими»
или «зарубежными» сюжетами.
Роль Поэта внешне проще,
внутренне сложнее. Проще потому, что визуально она скромней, диалогически
пассивней: состоит из одной ответной реплики («наливайте») да несобственно-прямой
речи в конце (формульная сентенция о «мгновеньи»). Повествователь занимает в ЗВ
гораздо больше места, чем «я»-участник сюжета. Но именно в сюжетном контексте решающая
роль отведена Поэту.
Сюжетный контекст. Для начала отметим сам факт: «чистый пейзаж», «лирический
этюд» у ИБ наделен, как оказалось, сюжетом, притом сюжетом драматическим, обладающим и собственными
событиями, и собственными действующими лицами. Проф. Ю. М. Лотман так и
предлагал разграничивать тексты-каталоги, тексты-монологи – и тексты-сюжеты,
тексты-диалоги: только вторые нельзя «переписать» реверсом, пересказать «с
конца» (подробнее см. [12]). Не получится пересказа реверсом и в ЗВ. Каждая его
строфа исполняет свою неотменимую, четкую функцию.
Заголовок: это пролог, хронотоп-лейтмотив. Первые
строки I строфы: это экспозиция,
портрет 1-го персонажа, «его». Последняя
строка I строфы: это завязка;
появление 2-го персонажа, «я»-Поэта; первое предложение контакта (вспышка от кольца;
временная потеря зрения и «метафизический обморок» у «я»-Поэта; первая реплика
«его», Собеседника). Первые строки II строфы: интерлюдия; панорамный хронотоп «полета» над
Крымом и Ялтой не то «во сне», не то «наяву». Последние строки II строфы:
кульминация, возвращение в интерьер; второе предложение контакта со стороны
Собеседника; «я»-Поэт его принимает. Первые
строки III строфы:
интерлюдия, «дружеский ужин»; у Собеседника обнаруживается не то спутник, не то
двойник; «я»-Поэт оказывается на границе небытия (или потустороннего бытия):
возле черного квадрата-окна
и почти заЛетейских желтофиолей-асфоделей. Последние
строки III строфы:
развязка, выполнение Поэтом условий фаустианского договора; исчезновение всех
персонажей, а также прежнего места и времени действия. Датировка текста: эпилог, документализация сюжета; выход из мира
текста в мир жизни, в «затекст». На последней части (датировка ЗВ) необходимо
задержаться.
Датировка. Как мы убедились, фантасмагорический (или мистериальный) подтекст ЗВ
заяляет о себе гораздо раньше прямой текстовой аллюзии на гетевского «Фауста».
При этом между главными персонажами ЗВ идет двойная игра. «Я»-Поэт разыгрывает
роль ничем ни примечательного, будничного заезжего гостя, который не видит и не
слышит вокруг себя ничего особенного, кроме «глухой провинции у моря» в глухое
межсезонье. «Он»-Собеседник также разыгрывает представителя не то неких
спецслужб, не то полукриминального бизнеса. Гость ему почему-то приглянулся, да
настолько, что он зачем-то изображает перед ним предупредительно-смущенного
хозяина.
Подобная двойная игра
внутри текста приводит к тому, что и пост-текстовую датировку ЗВ мы вправе
интерпретировать по-разному. В конце текста мир ЗВ аннигилировал. Исчезло все,
включая само время. «Мгновенье», которое остановили, – это уже не мгновенье.
Это черная дыра безвременья, провал в ничто, «квадрат окна» в вакуум.
Пост-текстовая датировка, отзеркаливая пред-тексту (имени автора, заголовку),
возвращает нас из мира аннигилировавшего в мир существующий. Крым опять
становится Крымом, Ялта Ялтой, время – конкретным месяцем конкретного года, а «я»-Поэт
– конкретным человеком, Иосифом Бродским, выскользнувшим из-под власти того,
при ком он же, но как Поэт, произнес роковую формулу рокового договора. Так ли
это?
Месяц. Про языческую символичность и магичность января распространяться в
деталях не стоит. Это первый месяц после солнцеворота, месяц Януса –
древнеримского бога раздорожий и перекрестков, в том числе, перекрестка «времён
и сроков». Это и древнеславянский сечень-січень – зияющее сечение годичного круга, которое
тоже позволяет заглянуть и в прошлое, и в будущее; месяц гаданий и святочного
«гостевания» мертвых, но бессмертных предков. Вспомнить детальнее стоит иную –
христианскую – символику января. Его Рождественские и Крещенские события не вовсе еще выветрились даже из памяти советских 1960-х.
На другом конце евангельского хронотопа им соответствуют Страстная Седмица,
Пасха и Седмица Светлая (послепасхальная). По христианскому календарю январь – тоже
время особое, но особое в духовном смысле. Это время явления Мессии в мир и отторжения
Его миром; время первой личной жертвы и первых «массовых репрессий» (избиение
младенцев); время последнего ветхозаветного пророка (Иоанна Крестителя) и
первого пророка новозаветного (Иисуса Христа). Ужас и торжество Страстной и
Пасхальной недель уже заложены в этом месяце, о чем знали и Б.Пастернак, и
А.Ахматова – постоянные источники аллюзий ИБ.
Год.
А что значит год 1969-й в историческом контексте ИБ? Это первый год после
«событий в Чехословакии», краха иллюзий «оттепели». Но это всего лишь второй
год после завершения журнальной публикации романа М. Булгакова «Мастер и
Маргарита» – «первого советского романа о Христе» (по отзыву, быть может, неточному,
ибо ошеломленному, Архиеп. Иоанна Сан-Франциского, в миру князя Шаховского).
Это уже третий год после смерти А. Ахматовой, столь многое определившей в
творческой судьбе ИБ. Но это еще только четвертый год после выхода в свет
ахматовской книги «Бег времени» – первой книги после 33 (!) лет «не-бытия» поэтессы
для советского читателя. Это всего третий год после Международного совещания
писателей в Финляндии, всего пятый – после Международной встречи поэтов в
Бельгии. Ни туда, ни туда ИБ, разумеется, не ездил. И все же там и там первый
раз после «холодной войны» писатели «наши» получили возможность напрямую
встретиться с писателями «ненашими».
Это уже шестой год после
«процесса» над ИБ, но всего только седьмой год после того, как в «Новом мире» –
впервые во «всесоюзном контексте» – появилось имя Бродского (1962). Появилось
лишь одной строкой и фамилией под ней, – зато строка и фамилия стояли эпиграфом
к стихам самой Ахматовой. И еще один ряд дат: уже девять лет прошло со смерти
Б. Пастернака (1960), между прочим, автора новейшего русского перевода
«Фауста», – но за три года до того за границей публикуется роман «Доктор
Живаго» (1957), а через год (1958) его автор получает Нобелевскую премию. (О
ней же в последние годы жизни – полушутя, полувсерьез – заговаривала и А.
Ахматова). Фальшь с истиной, смерть со славой, трагедия с победой и тут идут
рука об руку.
Таков ближний
ретро-контекст 1969-го года; бросим теперь взгляд на контекст «проспективный».
Меньше, чем через год, получит Госпремию СССР за свою «Поэтику древнерусской
литературы» Д. Лихачев; пройдут юбилеи В. И. Ленина, но и Победы; в Москве
начнет печатать (растянувши этот процесс на 4 года) свою эпопею «Сибирь» Г.
Марков, тогдашний председатель Союза писателей СССР, но в Киеве сделает еще
попытку удержать дух «оттепели» О. Гончар,
своим романом «Циклон». Ближе к ИБ: менее, чем через пять лет (1974), из
СССР будут выдворены двое – к их литературным (и не только литературным)
перипетиям ИБ имел уже прямое отношение. Это будут А. Солженицын и Е. Эткинд.
Первого ИБ просто не мог не читать (в т.ч. «Архипелаг ГУЛАГ») хотя бы потому,
что второй из двоих, проф. Е. Эткинд,
готовил к печати в «Тамиздате» «Архипелаг», но и 5-томник стихов ИБ тоже. А еще
двумя годами раньше из СССР вышлют самого Бродского.
Как видим, дата ЗВ не
безлика для ИБ ни биографически, ни исторически. Фаустианский сюжет испытания: неверия
и веры, безнадежности и надежды, соблазнов и личного выбора, – проходит и через
нее. Но поддается ли она, эта датировка, разным интерпретациям
метаисторическим?
Дата. Для чего вообще документы датируются? Как раз для того, чтобы
документами стать. Это трюизм, но для ЗВ это и скрытая ловушка. Если датировка
превращает «вечные» стихи в исторический документ, то ведь аналогичным образом
она преображает и формулу «мгновенья»? Ироническую литературную аллюзию на
классический текст она делает фактом жизненным, не только литературным, –
притом фактом документированным. Для постмодерна это может быть легкой игрой.
Для метафизики это весомая явь.
Такова первая из
возможный метаисторических интерпретаций; вот вторая.
Документ без даты –
попросту не документ. Мгновенье, «остановленное», но оставшееся «неповторимым»,
– это, в метафизическом плане, не просто «не-мгновенье». Оно не застыло – оно
длится. Остановка мгновенья «прекрасного» означает в сюжете «Фауста» нечто
совсем иное: отказ от духовного движенья в обмен на земные восторги или успехи,
а, значит, духовную смерть. «Неповторимое» же мгновенье – каждое! –
действительно останавливается, но где? В «небесных сферах» (Данте) вечности. (Физико-математическое
обоснование этой идеи Данте см., между прочим, у о. Павла Флоренского).
Духовному спасению человека этот «метафизический факт» препятствовать не может,
– если только не препятствует само содержание этого мгновенья: то, чем его
наполнил человек. В конце ЗВ, после даты, недаром нет точки. Стихи поэта, как и
внутренняя жизнь человека, всегда остаются «открытым текстом». Личность, с
христианской точки зрения, целостна, свободна и потому ответственна. Не фаустианский сюжет «выбрал» ИБ – поэт сам
выбрал этот сюжет. Выбирать варианты его продолжения (и в жизни, и в стихах) ИБ
тоже предстоит самому [13].
Заключение. Чем интересен маленький «зимний этюд» ИБ в больших
масштабах религии, литературы, культуры, – отчасти выяснено. Чем же ценен он
для регионалистики? Для крымского контекста?
Думается, прежде всего
тем, что он загодя опроверг будущие строки ИБ: те самые, о «провинции у моря».
Культуролог и без специальных выкладок скажет, что строки эти неверны: «у моря»
глухих провинций не бывало нигде и никогда. Но поэт (как и его
собратья-предшественники) показал это на более глубоком бытийном уровне. А
именно:
1. Крым (регион) –
явление органичное. Он не «сконструирован», а вырос из толщи веков, из глуби
традиций.
2. Именно оттого Крым (регион)
или даже «частичка» его «бытия», каждое его «мгновенье») модельны. Они не
«сегмент» чего-либо, а самоценный малый космос, отражающий, вместе с тем,
законы Космоса великого: его неба и «занеба» (Б.-И. Антонич).
3. Крым (регион) – модель
многосферная. Он не окраина, он перекресток: пересечение разнонациональных
импульсов, разноконфессиональных императивов, разновековых и разнокультурных
норм. А эффект перекрестка – это эффект линзы. В ней сходится, сгущается, а
потому и вспыхивает огнем все то, что в рассредоточенном виде уже таилось вокруг:
в той или иной эпохе, во всем окружающем
этот регион мире.
4. Именно оттого в Крыму
(как и в каждом регионе) столько броского, откровенного «буффа», – и писатели
это честно запечатлели. Но оттого же в Крыму, по-имперски обозванном
«провинцией», столько сокровенной, неброской мистерии, – и это было запечатлено
писателями тоже.
Литература:
1. Бродский, Иосиф.
Зимним вечером в Ялте // Иосиф Бродский // Лит.газ. + Курьер культуры. Регион.
Обозрение. Крым-Севастополь. – 2010. – 15–28.01. – №1 (52).– С. 1.
2. Казарин, Владимир.
Январское письмо / Владимир Казарин // Лит.газ. + Курьер культуры. Регион.
Обозрение. Крым-Севастополь. – 2010. – 15–28.01. – №1 (52).– С. 1.
3. Бродский, Иосиф. Часть
речи. Избранные стихи. 1962-1989 / Иосиф Бродский // М., 1990. – С. 193-195.
4. Новикова М. А.
Регионалистика: вызовы и перспективы / М. А. Новикова // Уч. зап. Таврическ.
нац. ун-та им. В. И. Вернадского. – Симферополь, 2005. – Том 18 (57). – №2. –
С. 141-123.
5. Эткинд, Е. Г. Записки
незаговорщика. Барселонская проза / Е. Г. Эткинд // СПб.: Академический
проспект, 2001. – С. 91-116.
6. Новикова, Марина. Міфи та
місія / Марина Новикова // К.: Дух: літера, 2005. – С. 60-66.
7. Новикова, Марина.
Месяцеслов / Марина Новикова // Новый мир. – 1996. – №7. – С. 231-235.
8. Ионин А., Лернер Я.,
Медведь М. Окололитературный трутень / А. Ионин и др. // Вечерний Ленинград. –
1963. – 29 ноября.
9. Голодрига П. Я.
Комнатные цветы / П. Я. Голодрига // Книга полезных советов: Под. ред. П.
Гармаша. – Симферополь: Крымиздат, 1961. – С. 90-102.
10. Реальный словарь классических
древностей по Любкеру: Под. ред. Ф. Гельбке, Л. Георгиевского, Ф. Зелинского,
В. Каннского, М. Куторги и П. Никитина / Любкер [Б. и.] // СПб: Изд-е Общества
классической филологии и педагогики, 1885. – С. 906-909.
11. Новикова, Марина. Что
есть покой? / Марина Новикова // Collegium. – 1995. – №1-2. – С. 109-117.
12. Новикова, Марина. Самология:
опыт одиночества и «посттоталитарное» воспитание / Марина Новикова // Дух і
літера. – 2005. – №5-6. –
С. 112-113.
13. Новикова, Марина. «Провінційний» Бродський / Марина Новикова //
Сучасність. – 2010. Ч. 3-4 (Друкується).